"Серебряный голубь" (Белый): анализ. Серебряный голубь

"Серебряный голубь" (1909) – повесть выдающегося писателя-символиста А Белого (1880 – 1934) – посвящена историческим судьбам России, взаимоотношению интеллигенции и народа Следование гоголевским традициям органично совмещается в ней с новаторскими принципам. повествования, характерными для символизма.

Андрей Белый
Серебрянный голубь

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Настоящая повесть есть первая часть задуманной трилогии "Восток или Запад"; в ней рассказан лишь эпизод из жизни сектантов; но эпизод этот имеет самостоятельное значение. Ввиду того, что большинство действующих лиц еще встретятся с читателем во второй части "Путники" , – я счел возможным закончить эту часть без упоминания о том, что сталось с действующими лицами повести – Катей, Матреной, Кудеяровым, – после того как главное действующее лицо, Дарьяльский, покинул сектантов. Многие приняли секту голубей за хлыстов; согласен, что есть в этой секте признаки, роднящие ее с хлыстовством: но хлыстовство, как один из ферментов религиозного брожения, не адекватно существующим кристаллизованным формам у хлыстов; оно – в процессе развития; и в этом смысле голубей , изображенных мною, как секты, не существует; но они – возможны со всеми своими безумными уклонами; в этом смысле голуби мои вполне реальны.

А. Белый

ГЛАВА ПЕРВАЯ. СЕЛО ЦЕЛЕБЕЕВО

Наше село

Еще, и еще в синюю бездну дня, полную жарких, жестоких блесков, кинула зычные клики целебеевская колокольня. Туда и сюда заерзали в воздухе над нею стрижи. А душный от благовонья Троицын день обсыпал кусты легкими, розовыми шиповниками. И жар душил грудь; в жаре стеклянели стрекозиные крылья над прудом, взлетали в жар в синюю бездну дня, – туда, в голубой покой пустынь. Потным рукавом усердно размазывал на лице пыль распаренный сельчанин, тащась на колокольню раскачать медный язык колокола, пропотеть и поусердствовать во славу Божью. И еще, и еще клинькала в синюю бездну дня целебеевская колокольня; и юлили над ней, и писали, повизгивая, восьмерки стрижи. Славное село Целебеево, подгородное; средь холмов оно да лугов; туда, сюда раскидалось домишками, прибранными богато, то узорной резьбой, точно лицо заправской модницы в кудряшках, то петушком из крашеной жести, то размалеванными цветиками, ангелочками; славно оно разукрашено плетнями, садочками, а то и смородинным кустом, и целым роем скворечников, торчащих в заре на согнутых метлах своих: славное село! Спросите попадью: как приедет, бывало, поп из Воронья (там свекор у него десять годов в благочинных), так вот: приедет это он из Воронья, снимет рясу, облобызает дебелую свою попадьиху, оправит подрясник, и сейчас это: "Схлопочи, душа моя, самоварчик". Так вот: за самоварчиком вспотеет и всенепременно умилится: "Славное наше село!" А уж попу, как сказано, и книги в руки; да и не таковский поп: врать не станет.

В селе Целебееве домишки вот и здесь, вот и там, и там: ясным зрачком в день косится одноглазый домишка, злым косится зрачком из-за тощих кустов; железную свою выставит крышу – не крышу вовсе: зеленую свою выставит кику гордая молодица; а там робкая из оврага глянет хата: глянет, и к вечеру хладно она туманится в росной своей фате.

От избы к избе, с холма да на холмик; с холмика в овражек, в кусточки: дальше – больше; смотришь – а уж шепотный лес струит на тебя дрему; и нет из него выхода.

Посередь села большой, большой луг; такой зеленый: есть тут где разгуляться, и расплясаться, и расплакаться песенью девичьей; и гармошке найдется место – не то, что какое гулянье городское: подсолнухами не заплюешь, ногами не вытопчешь. А как завьется здесь хоровод, припомаженные девицы, в шелках, да в бусах, как загикают дико, а как пойдут ноги в пляс, побежит травная волна, заулюлюкает ветер вечерний – странно и весело: не знаешь, что и как, как странно, и что тут веселого… И бегут волны, бегут; испуганно побегут они по дороге, разобьются зыбким плеском: тогда всхлипнет придорожный кустик, да косматый вскочет прах. По вечерам припади ухом к дороге: ты услышишь, как растут травы, как поднимается большой желтый месяц над Целебеевом; и гулко так протарарыкает телега запоздалого однодворца.

Белая дорога, пыльная дорога; бежит она, бежит; сухая усмешка в ней; перекопать бы ее – не велят: сам поп намедни про то разъяснял… "Я бы, – говорит и сам от того не прочь, да земство…" Так вот проходит дорога тут, и никто ее не перекапывает. А то было дело: выходили мужики с заступами…

Смышленые люди сказывают, тихо уставясь в бороды, что жили тут испокон веков, а вот провели дорогу, так сами ноги по ней и уходят; валандаются парни, валандаются, подсолнухи лущат – оно как будто и ничего сперва; ну, а потом как махнут по дороге, так и не возвратятся вовсе: вот то-то и оно.

Врезалась она сухой усмешкой в большой зеленый целебеевский луг. Всякий люд гонит мимо неведомая сила – возы, телеги, подводы, нагруженные деревянными ящиками с бутылями казенки для "винополии" ; возы, телеги, народ подорожный гонит: и городского рабочего, и Божьего человека, и "сицилиста" с котомкой, урядника, барина на тройке – валом валит народ; к дороге сбежались гурьбой целебеевские избенки – те, что поплоше да попоганее, с кривыми крышами, точно компания пьяных парней с набок надвинутыми картузами; тут и двор постоялый, и чайная лавка – вон там, где свирепое пугало шутовски растопырило руки и грязную свою из тряпок кажет метелку – вон там: еще на нем каркает грач. Дальше – шест, а там – поле пустое, большое. И бежит, бежит по полю белая да пыльная дороженька, усмехается на окрестные просторы, – к иным полям, к иным селам, к славному городу Лихову, откуда всякий народ шляется, а иной раз такая веселая компания прикатит, что не дай Бог: на машинах – городская мамзель в шляпенке да стрекулист , или пьяные иконописцы в рубашках фантазиях с господином шкубентом (черт его знает!). Сейчас это в чайную лавку, и пошла потеха; к ним это парни целебеевские подойдут и, ах, как горланят: "За гаа-даа-ми гоо-дыы… праа-хоо-дяя-т гаа-даа… пааа-аа-гиб яяя маа-аа-ль-чии-ии-шка, паа-гии-б наа-всии-гдаа…"

Дарьяльский

В золотое утро Троицына дня Дарьяльский шел по дороге в село. Дарьяльский проводил лето в гостях у бабки барышни Гуголевой; сама барышня была наружности приятной весьма и еще более приятных нравов; барышня приходилась невестой Дарьяльскому. Шел Дарьяльский, облитый жаром и светом, вспоминая вчерашний день, проведенный отрадно с барышней и ее бабинькой; сладкими словами позабавил вчера он старушку о старине, о незабвенных гусарах, и о всем прочем, о чем старушкам приятно вспоминать; позабавился сам он прогулкой с невестой по гуголевским дубровам; еще более он насладился, собирая цветы. Но ни старушка, ни гусары ее незабвенной памяти, ни любезные сердцу дубровы с барышней, более еще ему любезной, сегодня не возбуждали сладких воспоминаний: давил и душил душу жар Троицына дня. Сегодня не влек его вовсе и Марциал , раскрытый на столе и слегка засиженный мухами.

Повесть «Серебряный голубь» – первое крупноформатное про-изведение Андрея Белого, если не считать таких специфических его созданий, каксимфонии , произведений во многом экспериментального характера, где самодовлеющими были поиски автора в области формотворчества, что подчеркивалось откровенно литературным истоком их сюжетов, круто замешанных на мистике и сказочной условности. В отличие от симфоний « Серебряный голубь» – книга о жизни действительной, о современности, о России в переломную революционную эпоху, о выборе ею исторического пути в будущее, о судьбе русской интеллигенции, разуверившейся в прежних духовных ценностях и пытающейся найти спасение для себя в единении с народом.

«Серебряный голубь» был задуман писателем в 1907 г., на спаде революционной волны, и после интенсивной подготовительной работы весной 1909 г. Белый приступил к созданию текста. Публикация повести осуществлялась в журнале «Весы» по существу параллельно с работой автора. При жизни Белый еще дважды издавал повесть: первый раз издание было осуществлено частично в собрании сочинений автора у издателя В. В. Пашу-ка-ниса (т. VII, 1917), но по причине смерти издателя опубликованы лишь четыре главы; второй раз – полным отдельным изданием «Сере-бряный голубь» вышел в издательстве «Эпоха» в Берлине (1922).

Примечательно, что во всех случаях Белый практически не правил первоначальный текст, что весьма нехарактерно для его ранних произведений. Объясняется это двумя обстоятельствами. Изначально «Серебряный голубь» представлялся автору лишь первой частью задуманной им трилогии «Восток или Запад», но замысел оказался нереализованным: внимание автора и напряженная работа были связаны с другими творческими планами, и жизнь сектантов, описанная в повести, перестала его интересовать. Кроме того, видимо, «Серебряный голубь» не только большинству критиков, но и самому автору после романа «Петербург» (1912), произведения сложного и масштабного, крупнейшего явления символистской прозы, представлялся произведением как бы второго плана.

Между тем, нисколько не умаляя роли «Петербурга» в творчестве Андрея Белого и в искусстве русского символизма в целом, нужно сказать, что «Серебряный голубь» имеет важное самостоятельное значение и как этапное произведение в духовной эволюции крупнейшего художника-символиста, каким, без сомнения, был А. Белый, и как яркое отражение нравственных исканий русской интеллигенции в кризисную эпоху истории России. Показательно, что, создавая «Серебряного голубя» под свежими впечатлениями от событий Первой русской революции, Белый самоё картину революционной схватки оставляет «за кадром» произведения, едва лишь обозначив как бы тень смуты в сельской общине. Отчасти потому, что осмыслить события революции еще не пришло время (в «Петербурге» он это сделает глубже и выразительнее на городском материале), но прежде всего потому, что сама революция всегда интересовала и привлекала Белого не как социально-политический катаклизм, а как некий надсоциальный феномен, как стремительный и масштабный процесс духовного обновления жизни. Этому и посвящена повесть «Серебряный голубь».

В центре повествования – судьба Петра Петровича Дарьяльского, человека вполне новой формации, в чем-то даже (и это естественно) двойника самого автора. С детства приохотившийся к чтению, вместо гимназии сбегавший из дома в музеи и библиотеки, где просиживал над книгами целыми днями, изучавший фолианты Я. Беме, И. Экхарта, Э. Сведенборга, К. Маркса, Ф. Лас-са-ля и О. Конта (в полном соответствии с мемуарами А. Бе-лого «На рубеже двух столетий», хотя имена взяты из текста «Серебряного голубя»), томимый зорями и неясными желаниями, приобщившийся к новому искусству, но и на поэтическом поприще, судя по всему, не нашедший удовлетворения, Дарьяльский в поисках ответов на мучившие его проклятые вопросы о тайнах и смысле бытия уходит в народ. Хождение в народ – давняя форма просветительской и пропагандистской работы революционеров-демократов России XIX в., за то и получивших прозвание народников . Их судьба и борьба – давняя тема русской литературы. История Дарьяльского, однако, решительно отличается от традиционных историй хождения в народ тем, что повторяет их с точностью до наоборот : ее цель – духовное спасение самого героя приобщением к природным силам народа. В связи с этим можно утверждать, что настоящим главным героем повести является не неудачник Дарьяльский, а Россия с ее многотрудной и полной проблем жизнью. В пользу такого вывода говорит и то соображение, что, зная о будущей смерти Дарьяльского в финале «Серебряного голубя», замышлял ведь Белый трилогию, где важные завязки должны были развязываться уже без его участия.

Белый предполагал дать своему эпическому произведению название «Восток или Запад». Поясним его.

Император Петр Великий в начале XVIII в. осуществил в России ряд важнейших преобразований: создание регулярной армии и флота, открытие Академии Наук, интенсивное строительство промышленных предприятий. При нем Россия вела упорные войны за обладание морскими портами, он пошел даже на создание новой столицы державы на Балтийском море. Все это имело целью способствовать развитию торговли с европейскими государствами и переориентировать самое развитие России на западный манер, чему упорно сопротивлялись сторонники традиционной восточной ориентации Руси. С той поры противостояние в общественной жизни наследников петровской идеи сближения с Европой, получивших название западников , и их противников, называемых славянофилами , стало одной из характерных особенностей российской действительности в протяжении столетий и по существу сохранилось до наших дней. Правда, нужно признать, что абсолютное дихотомическое разделение оппонентов – область скорее полемики и публицистики, в поисках же конкретных путей движения страны наиболее дальновидные политики всегда искали компромиссов, сознавая, что свои достоинства есть и у Запада (активность, творческое начало, тяга к прогрессу при всем мещанском пафосе западной цивилизации), и у Востока (крепость религиозных принципов, крайне важная для духовной жизни русского народа, доверие порядку, дисциплине и несуетливость, характеризующие внешний быт Московии, при всем том, что в таком образе жизни вполне заметны определенные черты варварства). Поэтому, если быть точным в характеристике, следует говорить о противостоянии преимущественно западников и преимущественно славянофилов.

Для А. Белого, виднейшего представителя младшего поколения символистов, как и для его единоверцев по новому искусству, провозгласивших конечной целью своего движения решительный выход за рамки эстетики и духовное преображение России, – выбор пути к новой духовной родине был актуален как никогда прежде. Драматизм ситуации усугублялся кризисом революционных событий и наступившей вслед за тем политической реакцией. В трудных условиях идея духовного обновления получила разноречивое истолкование в многочисленных общественно-публицистических изданиях: как панацея от грядущих бед предлагались и нравственное самосовершенствование, и, напротив, идея соборности как специфическое религиозное проявление российского коллективистского духа, почти анекдотичный мистический анархизм и радения сектантов, спиритические сеансы и новейшие теософско-антропософские учения. Едва ли не все это нашло отражение в «Серебряном голубе»: в прошлом у Дарьяльского – работа над собой, попытка самореализации в науке и в искусстве, разочарование в практических возможностях, предоставляемых индивидууму современным обществом; носителем антропософских верований предстает в повести приятель Дарьяльского дачник Шмидт, но эта дорога еще не узнана героем Белого; шутовское обличье выразителя мистического анархизма Чухолки, университетского сотоварища Петра Петровича, исключает серьезное отношение к нему со стороны героя, но прежде всего, конечно, самого автора .

Подлинная радость и подлинная мука Дарьяльского – попытка обретения истинной веры и приобщение к Богу в секте голубей . Пока Дарьяльский, ведомый автором, совершает свой роковой крестный путь, попробуем охарактеризовать нравственно-рели-гиозную позицию самого Белого тех лет, чтобы убедительными были те выводы, которые должен сделать читатель из горького опыта героя.

В июле 1905 г. в журнале «Весы» Белый опубликовал статью «Луг зеленый», позже давшую название его первой книге публицистики, из чего видно, какое большое значение он придавал этой статье. Она полна славянофильских упований на великую грядущую судьбу России, пока что уподобленной спящей красавице пани Катерине (образ из повести Н. Гоголя «Страшная месть»), но уже пробуждаемой к новой жизни: «Россия, проснись: ты не пани Катерина – чего там в прятки играть! Ведь душа твоя Мировая... Верю в Россию. Она – будет. Мы – будем. Будут люди. Будут новые времена и новые пространства. Россия – большой луг, зеленый, зацветающий цветами» .

Все это вполне в духу тех славянофильских суждений, имевших широкое хождение еще в XIX в., из которых следовало, что богомольная и тем крепкая и благостная Россия исполнит свою мессианскую роль в отношении Западной Европы, спасая ее от бездуховной атеистической заразы революционных бурь, о чем Белый говорит без всякой утайки – «Верю в небесную судьбу моей родины, моей матери».

Многие из своих мыслей Белый будет развивать в «Серебряном голубе», выговаривая их и от имени Дарьяльского, и от имени своего двойника-рассказчика. Однако взгляды и верования в бурную революционную пору меняются быстро; справедливо это и в отношении Андрея Белого.

Как раз к тому времени, когда писатель приступил к работе над текстом «Серебряного голубя», вышел из печати второй и, может быть, самый главный сборник его стихотворений – «Пепел». Анализ «Пепла» показывает, что от золото-лазурных надежд начала века, заимствованных Белым и другими младшими символистами из философского учения Вл. Соловьева, не осталось и следа, а именно они придали мажорный эмоциональный настрой авторскому голосу в «Луге зеленом». В «Пепле»совсем другие интонации. Уже эпиграф из стихотворения «Что ни день – уменьшаются силы...» Н. Некрасова, которого называли певцом народного горя, – «Мать-отчизна! Дойду до могилы, Не дождавшись свободы твоей!» – не стыкуется с образом победительной богоносной России из «Луга зеленого». События революции не прошли для художника даром. Белый вообще всякую революцию воспринимал скептически, справедливо видя в ней прежде всего насилие и жестокость, поэтому «Пепел», запечатлевший Россию в революционное лихолетье, полон трагическими мотивами. Комментарий самого поэта – его вступительная статья к сборнику – проясняет это трагическое восприятие эпохи: «...бес-предметное пространство, и в нем оскудеваюший центр России. Капитализм еще не создал у нас таких центров в городах, как на Западе, но уже разлагает сельскую общину; и потому-то картина растущих оврагов с бурьянами, деревеньками – живой символ разрушения и смерти патриархального быта. Эта смерть и это разрушение широкой волной подмывают села, усадьбы; а в городах вырастает бред капиталистической культуры. Лейтмотив сборника определяет невольный пессимизм, рождающийся из взгляда на современную Россию...» .

Этот невольный пессимизм в стихотворениях сборника сказался в том, что образ России раскрывается в мотивах опустошения, гибели, отчаяния. Другими словами, ко времени работы над «Серебряным голубем» Белый проделал значительную эволюцию и в его обращении к родине уже не было умильности и обожествления. Тем примечательнее, что повесть выстраивается им как своеобразная параллель «Лугу зеленому» с обильным цитированием и самоповторами, хотя «Пепел»уже написан. Сам Белый, замыслив эпопею «Восток или Запад», уже для себя определил характер выбора. Если в начале 1900-х гг. в первом стихотворном сборнике «Золото в лазури» и в симфониях , воплотивших его мистическое мирочувствование в духе религиозно-философского учения Вл. Соловьева, он демонстрирует свое иронически-отри-цательное отношение к омертвелой западной цивилизации и любуется зорями Востока, то поражение России в русско-япон-ской войне 1904–1905 гг. и кровавая деспотия революции су-щественно скорректировали его позицию, так же как и поздний Вл. Соловьев. Он проникается мыслью о восточной опасности для России, и скоро (уже в романе «Петербург») она выльется в тему монгольского дела и угрозы Востока. В целом трилогия должна была, по замыслу автора, убедить читателя, что истинная судьба России, истинный ее путь – ни с Востоком, ни с Западом, а свой, лишь ей одной предназначенный путь. Но то, что уже постиг автор, то еще неведомо его герою: с верой в Россию, с жаждой обновления начинает Дарьяльский свое приобщение к правде простолюдинов: «...жизнью своею сложил правду; она была высоко нелепа, высоко невероятна: она заключалась вот в чем: снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и еще жизненно не пережитая старинная старина – древняя Греция. Новый он видел свет, свет еще и в свершении в жизни обрядов греко-российской церкви. В православии, и в остальных именно понятиях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка видел он новый светоч...»; «...и оттого-то он к народной земле так припал и к молитвам народа о земле так припал; но себя самого он считал будущностью народа: в навоз, в хаос, в безобразие жизни народа кинул он тайный призыв...» (главка «Кто же Дарьяльский?»).

Автор не спешит убедить Дарьяльского в тщете его надежд, в том, что он заблуждается насчет народа. Да и не о Дарьяльском же одном речь. Убедить-то прежде всего надо читателя. Он тоже, как герой повести, как еще недавно и сам автор, до конца очарован Россией. Потому так многозначительны слова столяра Дмитрия о том, что правда нынче с мужиком , что грядущее воскресение мертвых будет, что новая правда жизни наступит. Это вера не одного Дарьяльского. Оттого так победно пронизывает голубизну воздуха светлый шпиль, оттого так радостно бросает в небо звоны целебеевская колокольня. Велика Россия, могучи ее силы, жива ее душа и проникновенно ее слово – не то что Запад, для которого одно спасение – смириться перед Россией, перед Востоком: «...многое множество слов, звуков, знаков выбросил запад на удивленье миру; но те слова, те звуки, те знаки, – будто оборотни, выдыхаясь, влекут за собой людей, – а куда? Русское же, молчаливое слово, от тебя исходя, при тебе и останется: и молитва то слово... здесь самый закат не выжимается в книгу: и здесь закат тайна; много есть на западе книг; много на Руси несказанных слов. Россия есть то, о что разбивается книга, распыляется знание, да и сама сжигается жизнь; в тот день, когда к России привьется Запад, всемирный его охватит пожар: сгорит все, что может сгореть, потому что только из пепельной смерти вылетит райская душенька – Жар-Птица» (главка «Ловитва»).

Здесь говорится о пепельной смерти запада, но читатель помнит, что уже написана книга «Пепел» – о России. И в самом «Серебряном голубе», в самых мажорных, в самых патетических местах, нет-нет да и мелькнет – как предощущение, как предупреждение об опасности поддаваться иллюзиям – недоверчивая усмешка автора. Вот он живописует зеленый просторный целебеевский луг. Образ-метафора, образ-символ. Но присмотритесь: перерезала его пополам, нарушив его гармоническую, идиллическую цельность и первозданность дорога, ведущая в город, туда, где «вырастает бред капиталистической культуры».

Ощущение дисгармонии, усиливающее сомнение в том, что Россия годится на роль всемирной спасительницы, привносит и странная нота ностальгии по прошлому, которая вдруг прорывается в авторских лирических отступлениях. Уподобленная гордому, величественному и одряхлевшему лакею Евсеичу, Россия видится автору застывшей над бездной. Неожиданно здесь Белый выступает единомышленником Ивана Бунина, блестяще раскрывавшего в эти годы тему отмирающих дворянских гнезд (новелла «Антоновские яблоки», повесть «Суходол»), и отчасти А. Чехова. С Буниным Белого сближает понимание роли Запада в русской жизни: наступающий мир буржуазного делячества равно губителен и для господ и для мужика, так как разрушает вековые патриархальные устои российского быта. Только у Бунина это была искренняя печаль по уходящей России, Белый же и в этом случае в патетику добавляет изрядную долю насмешки: как у Чехова в комедии «Вишневый сад» (дуэт – безалаберная хозяйка имения Раневская и делец-предприниматель купец Лопахин), у Белого хозяйка Гуголева баронесса Тодрабе-Граабен выказывает полную несостоятельность перед купцом Еропегиным, и то, что впоследствии его финансовые претензии оказываются фиктивными, лишь подчеркивает неспособность бывших хозяев жизни к делу, их непригодность к исторически плодотворной роли.

Выразительно описание семейства баронессы, персонифицирующего в повести силу, воздействующую на Россию с Запада. Сама фамилия Тодрабе-Граабен не просто явно нерусского происхождения, она – звательная, то есть значимая: ее образует соединение немецких корней Tod – смерть, Rabe – ворон, Grabe – могила, подчеркивая тем самым мертвящий, безжизненный дух русско-европейских корней и связей. Все многочисленные предки нынешних обитателей Гуголева (кстати, расположенного к западу от Целебеева, на что неоднократно указывает рассказчик) удостаиваются краткой и убийственной характеристики: все они были глупы, ходили в кружевах и смолоду покидали Россию для Ниццы и Монте-Карло.

В минуту решающего выбора главным оппонентом Дарьяльского оказывается младший из баронов. Не случайно у героев углубленно апостольские имена – Петр Петрович и Павел Павлович. Символично это традиционное для христианской апокрифической литературы противостояние Петра и Павла. Проповедническая деятельность Петра разворачивалась преимущественно на Востоке, по традиции он считался вероучителем иудеев, Павел, напротив, язычников. Поражение, которое потерпел в этой схватке Павел Павлович, было предопределено еще в «Луге зеленом», еще в симфониях : Запад затухает, наступает закат Европы , колдун не может дольше держать в оцепенении красавицу. Бритый барин, руки в перчатках, за спиной у него заходящее солнце – зовет Петра Дарьяльского: «Проснитесь, вернитесь обратно... Вы – человек Запада». На что следует решительное – «Отыди, Сатана: я иду на восток».

Итак, путь Запада – это путь Антихриста; вывод не столько важный для Дарьяльского, сколько для автора. Первая часть его ответа на поставленную проблему – Восток или Запад? – сформулирована однозначно резко: западный путь для России неприемлем ни в коем случае.

Подлинный же смысл позиции автора проясняется, когда открывается трагическая ошибка выбора Дарьяльского: ошибка не в отказе от запада, не в устремленности на восток, а в самом понимании проблемы – «либо – либо», истина лежит совсем в стороне.

Позже, в романе «Петербург», одним из главных идейных мотивов повествования Белого станет мотив гигантской исторической провокации, в которую была втянута Россия, – провокации иллюзорного дихотомического выбора Востока и Запада, отвлекающего ее от дороги, к которой она предназначена Провидением. В «Серебряном голубе» Белый как бы предварительно прорисовывает эту провокацию в относительно меньшем масштабе – в пределах одной судьбы.

Изначальная драма Дарьяльского заключается в том, что, совершенно не зная народа, он идет к потаенной истине Бога, ведомый только желанием, и при этом принимает желаемое за действительное. В стремлении приобщиться к духовной народной стихии он радостно откликается на призыв сектантского братства, с открытым сердцем идет к ним в надежде очиститься от городской скверны, покидает невесту Катю (дитя цивилизации) для синеглазой Матрены (дитя природы) и не подозревает при этом, что он оказывается игрушкой в руках сектантов, для которых он всего лишь лодырь из господ , понадобившийся им как подходящий объект для невероятного эксперимента.

На исходе XIX в. Россия жила ожиданием явления нового Мессии, в среде символистов эти настроения были особенно распространены. Сектанты у Белого решили не ждать чуда, а сотворить его самостоятельно. Читатель «Серебряного голубя», возможно, сразу и не заметит, что Дарьяльский был обречен, так как искал душевного успокоения там, где, по существу, вместо высокого действа разыгрывался жалкий фарс. Присмотритесь внимательно: в сюжетообразующих поступках и действиях героев Белый конструирует гигантскую пародию на апокрифическую историю рождения Иисуса Христа.

«Первоевангелие Иакова Младшего» повествует о том, что будущая Богоматерь Мария, посвященная Богу, до двенадцатилетнего возраста росла в Иерусалимском храме. По религиозным обычаям ее дальнейшее пребывание там было невозможным. Тогда храмовые священники для дальнейшего сбережения ее девственности выбрали ей юридического мужа Иосифа Обручника, по сути опекуна, будущего мирского отца Иисуса. Из нескольких претендентов Иосифа избрали по чудесному знамению: на него указала выпорхнувшая из посоха голубица. Вот почему члены секты Дмитрия Кудеярова называют себя голубями , а на посохе странника-связного секты Абрама изображение серебряной птицы. Созвучны названия Вифлиема и села Целебеева.

Гротескно на деле распределение ролей. Новоявленным Иосифом Обручником предстает Кудеяров: он столяр, как и его первообраз , и стружечная колыбель, можно сказать, ждет нового бога-младенца; к тому же он тоже лишь состоит при жене, не сливаясь с ней в единую плоть . Но на этих, чисто внешних, совпадениях заканчивается сближение библейского образа и самозванца из сельской общины. Прежде всего у него вполне разоблачительная фамилия: Кудеяр – традиционный образ разбойника в русском фольклоре; за Иосифом устойчиво укрепилось звание праведника, богоугодного в делах и помыслах, его характеризуют трудолюбие, смирение, доброта. Кудеяров ведет такой же образ жизни, как будто носит личину. Его кротость и ласковость вселяют в окружающих страх, и не напрасно: по крайней мере две загубленные жизни (Дарьяльский и купец Еропегин) на совести этого духовного пастыря .

На роль Богоматери определена духиня секты Матрена (просторечно искаженное имя Марии), ряболицая, синеглазая баба. Лазурь во взгляде – это от Жены, Облаченной в Солнце Вл. Соло-вьева, провозгласившего, что новая Богоматерь уже мучается родами, что скоро миру будет явлено новое чудо. Белый и прежде жаждал увидеть ее сокровенные черты в образе синеглазой Сказки («Вторая Драматическая симфония»), и вот снова она обманчивым видением возникла в мире, им созданном. Только на этот раз воистину обманчивым – голубыми волнами наплывает она в душу Дарьяльского в минуты упоенности. Когда же экстаз проходит, то в облике ее он видит звериху и ведьму . Знать бы Петру Петровичу, что ему в этом балагане приготовлена роль ни много ни мало самого Бога, он бы понял, что из его затеи приобщения к народу ничего путного выйти не может. Но прозрение наступит слишком поздно. Песня нищего Абрама «Рай пресветлый на востоке», – рай, сулящий радость и успокоение уставшим душам, – была и его песней, но вместо алой зари пришла с востока зловещая сине-черная туча, тьма разлилась вокруг, и сомнения поселились в душе Дарьяльского – «Разве мы знаем, какой на нас сходит дух?» Сладость радений сменяется горечью, стыдом, страхом, ощущением мерзости, с которой соприкоснулся. Как будто спала с глаз пелена, и дорогие прежде лица обернулись совмещением иконописи и свинописи , а вместо любви священной оказалась, по словам самого столяра, обыкновенная житейская срамота. Последние страницы повести – возвращение Дарьяльского, его путь с Востока на Запад. Но боязнь разоблачений толкает сектантов к завершению мессианского эксперимента самым заурядным уголовным преступлением. Восток, таким образом, то-же не оказался для героя (а выводы делает читатель) землей обетованной.

Вместе с тем, если судить непредвзято, Белый не высказывает безоговорочно однозначных суждений. Ведь тайна, к которой прикоснулся душой Дарьяльский в просторах России, несводима только к уродливым сектантским ритуалам, и гений народа устремлен к истинному Богу. С другой стороны, посланец Запада Павел Павлович показался Сатаной, то есть Антихристом, лишь одурманенному мозгу Дарьяльского, автор же его изображает хотя и манерным, жеманным, очень далеким от народных забот человеком, но, в принципе, не лишенным некоторых привлекательных черт: он неглуп, беззлобно чудаковат, добр, к тому же библиофил.

Тем более привлекательна младшая из баронского семейства – Катя, бывшая, брошенная невеста Дарьяльского. Умная, милая, нежная, преданная, готовая к жертве и прощению, она как бы самим своим существованием символизирует тот факт, что подлинно человеческое начало не убито до конца в западной цивилизации.

Так проступает, пока едва угадываемая, авторская идея синтеза лучших черт Запада и Востока при выборе Россией своего, истинного, только ей предназначенного исторического пути. Уже здесь, в «Серебряном голубе», устами дачника Шмидта провозглашается необходимость для личности, если она хочет достигнуть высот совершенствования, следовать велениям антропософии, новейшей из оккультных наук, аккумулирующей все прежние достижения в этой области и являющейся вместе с тем мостом, связывающим теософов Запада и Востока. Но поскольку основная тема «Серебряного голубя» – отрицание крайностей веро-учения, то слова Шмидта остаются неуслышанными, и познание божественной сути мира, утверждение своеобразного да в противовес нет , господствующему в «Серебряном голубе», – откладывается автором до других романов.

Авраменко А. П.

Stefanos: Сборник научных работ памяти А. Г. Соколова М., 2008.

Настоящая повесть есть первая часть задуманной трилогии «Восток или Запад »; в «ней рассказан лишь эпизод из жизни сектантов; но эпизод этот имеет самостоятельное значение. Ввиду того, что большинство действующих лиц еще встретятся с читателем во второй части «Путники », я счел возможным закончить эту часть без упоминания о том, что сталось с действующими лицами повести – Катей, Матреной, Кудеяровым – после того, как главное действующее лицо, Дарьяльский, покинул сектантов.

Многие приняли секту голубей за хлыстов; согласен, что есть в этой секте признаки, роднящие ее с хлыстовством, но хлыстовство как один из ферментов религиозного брожения не адекватно существующим кристаллизованным формам у хлыстов; оно – в процессе развития; и в этом смысле голубей , изображенных мною, как секты не существует; но они – возможны со всеми своими безумными уклонами; в этом смысле голуби мои вполне реальны.

Глава первая. Село Целебеево

Наше село

Еще, и еще в синюю бездну дня, полную жарких, жестоких блесков, кинула зычные блики целебеевская колокольня. Туда и сюда заерзали в воздухе над нею стрижи. А душный от благовонья Троицын день обсыпал кусты легкими, розовыми шиповниками. И жар душил грудь; в жаре стекленели стрекозиные крылья над прудом, взлетали в жар в синюю бездну дня, – туда, в голубой покой пустынь. Потным рукавом усердно размазывал на лице пыль распаренный сельчанин, тащась на колокольню раскачать медный язык колокола, пропотеть и поусердствовать во славу Божью. И еще, и еще клинькала в синюю бездну дня целебеевская колокольня; и юлили над ней, и писали, повизгивая, восьмерки стрижи.

Славное село Целебеево, подгородное; средь холмов оно да лугов; туда, сюда раскидалось домишками, прибранными богато, то узорной резьбой, точно лицо заправской модницы в кудряшках, то петушком из крашеной жести, то размалеванными цветиками, ангелочками; славно оно разукрашено плетнями, садочками, а то и смородинным кустом, и целым роем скворечников, торчащих в заре на согнутых метлах своих: славное село! Спросите попадью: как приедет, бывало, поп из Воронья (там свекор у него десять годов в благочинных), так вот: приедет это он из Воронья, снимет рясу, облобызает дебелую свою попадьиху, оправит подрясник и сейчас это: «Схлопочи, душа моя, самоварчик». Так вот: за самоварчиком вспотеет и всенепременно умилится: «Славное наше село!» А уж попу, как сказано, и книги в руки; да и не таковский поп: врать не станет.

В селе Целебееве домишки вот и здесь, вот и там, и там: ясным зрачком в день косится одноглазый домишко, злым косится зрачком из-за тощих кустов; железную свою выставит крышу – не крышу вовсе: зеленую свою выставит кику гордая молодица; а там робкая из оврага глянет хата: глянет – и к вечеру хладно она туманится в росной своей фате.

От избы к избе, с холма да на холмик; с холмика в овражек, в кусточки: дальше больше; смотришь – а уж шепотный лес струит на тебя дрему; и нет из него выхода.

Посередь села большой, большой луг; такой зеленый: есть тут где разгуляться, и расплясаться, и расплакаться песенью девичьей; и гармошке найдется место – не то, что какое гулянье городское: подсолнухами не заплюешь, ногами не вытопчешь. А как завьется здесь хоровод, припомаженные девицы в шелках да в бусах, как загикают дико, а как пойдут ноги в пляс, побежит травная волна, заулюлюкает ветер вечерний – странно и весело: не знаешь, что и как, как странно, и что тут веселого… И бегут волны, бегут; испуганно побегут они по дороге, разобьются зыбким плеском; тогда всхлипнет придорожный кустик да косматый вскочет прах. По вечерам припади ухом к дороге: ты услышишь, как растут травы, как поднимается большой желтый месяц над Целебеевом; и гулко так протарарыкает телега запоздалого однодворца.

Белая дорога, пыльная дорога; бежит она, бежит; суха усмешка в ней; перекопать бы ее – не велят: сам поп намедни про то разъяснял… «Я бы, – говорит, – сам от того не прочь, да земство…» Так вот проходит дорога тут, и никто ее не перекапывает. А то было дело: выходили мужики с заступами…

Смышленые люди сказывают, тихо уставясь в бороды, что жили тут испокон веков, а вот провели дорогу, так сами ноги по ней и уходят; валандаются парни, валандаются, подсолнухи лущат – оно как будто и ничего сперва; ну, а потом как махнут по дороге, так и не возвратятся вовсе: вот то-то и оно.

Врезалась она сухой усмешкой в большой зеленый целебеевский луг. Всякий люд гонит мимо неведомая сила – возы, телеги, подводы, нагруженные деревянными ящиками с бутылями казенки для «винополии»; возы, телеги, народ подорожный гонит: и городского рабочего, и Божьего человека, и «сицилиста» с котомкой, урядника, барина на тройке – валом валит народ; к дороге сбежались гурьбой целебеевские избенки – те, что поплоше да попоганее, с кривыми крышами, точно компания пьяных парней с набок надвинутыми картузами; тут и двор постоялый, и чайная лавка – вон там, где свирепое пугало шутовски растопырило руки и грязную свою из тряпок кажет метелку – вон там: еще на нем каркает грач. Дальше – шест, а там – поле пустое, большое. И бежит, бежит по полю белая да пыльная дороженька, усмехается на окрестные просторы, – к иным полям, к иным селам, к славному городу Лихову, откуда всякий народ шляется, а иной раз такая веселая компания прикатит, что не дай Бог: на машинах – городская мамзель в шляпенке да стрекулист, или пьяные иконописцы в рубашках-фантазиях с господином шкубентом (черт его знает!). Сейчас это в чайную лавку, и пошла потеха; к ним это парни целебеевские подойдут и, ах, как горланят: «За гаа-даа-ми гоо-дыы… праа-хоо-дяя-т гаа-даа… пааа-аа-гиб яяя, маа-аа-ль-чии-ии-шка, паа-гии-б наа-всии-гдаа…»

Дарьяльский

В золотое утро Троицына дня Дарьяльский шел по дороге в село. Дарьяльский проводил лето в гостях у бабки барышни Гуголевой; сама барышня была наружности приятной весьма и еще более приятных нравов; барышня приходилась невестой Дарьяльскому. Шел Дарьяльский, облитый жаром и светом, вспоминая вчерашний день, проведенный отрадно с барышней и ее бабинькой; сладкими словами позабавил вчера он старушку о старине, о незабвенных гусарах и о всем прочем, о чем старушкам приятно вспомнить; позабавился сам он прогулкой с невестой по гуголевским дубровам; еще более он насладился, собирая цветы. Но ни старушка, ни гусары ее незабвенной памяти, ни любезные сердцу дубровы с барышней, более еще ему любезной, сегодня не возбуждали сладких воспоминаний: давил и душил душу жар Троицына дня. Сегодня не влек его вовсе и Марциал, раскрытый на столе и слегка засиженный мухами.

Дарьяльский – имя героя моего вам разве не примечательно? Послушайте, ведь это Дарьяльский – ну, тот самый, который сподряд два уж лета с другом снимал Федорову избу. Девичьим раненный сердцем два сподряд лета искал он способа наивернейшей встречи с барышней любимой здесь – в целебеевских лугах и в гуголевских дубровах. В этом он так обошел всех, что и вовсе на третье лето переселился в Гуголево, в бабинькину усадьбу, к баронессе Тодрабе-Граабеной. Ветхая днями старушка строгого была мнения насчет выдачи внучки за человека молодого, у которого, по ее мнению, ветер свистал не в голове только, но (что всего важнее) в карманах. Дарьяльский сызмальства прослыл простаком, лишившись родителей и еще ранее родителевых средств: «бобыль бобылем!» – фыркали в ус степенные люди; но сама девица держалась иных мнений; и вот после длинного объяснения с бабкой, во время которого хитренькая старушка не раз корячилась на кресле, испивая воды, красавица Катя взяла да и бухнула напрямик целебеевским поповнам, что она – невеста, а Дарьяльский в богатейшую перебрался усадьбу с парком, с парниками, с розами, с мраморными купидонами, обросшими плесенью. Так юная красавица успела убедить ветхую старушку в приятных качествах прохожего молодца.

В золотое утро жаркого, душного, пыльного Троицына дня идёт по дороге к славному селу Целебееву Дарьяльский, ну тот самый, что уж два года снимал Федорову избу да часто хаживал к товарищу своему, целебеевскому дачнику Шмидту, который дни и ночи проводит за чтением философических книг. Теперь в соседнем Гуголеве живёт Дарьяльский, в поместье баронессы Тодрабе-Граабен - внучка её Катя, невеста его. Три дня, как обручились, хоть и не нравится старой баронессе простак и бобыль Дарьяльский. Идёт Дарьяльский в Целебеевскую церковь мимо пруда - водица в нем ясная, голубая, - мимо старой берёзы на берегу; тонет взором в сияющей - сквозь склонённые ветви, сквозь сверкающую кудель паука - глубокой небесной сини. Хорошо! Но и странный страх закрадывается в сердце, и голова кружится от бездны голубой, и бледный воздух, коли приглядеться, вовсе чёрен.

В храме - запах ладана, перемешанный с запахом молодых берёз, мужицкого пота и смазных сапог. Дарьяльский приготовился слушать службу - и вдруг увидел: пристально смотрит на него баба в красном платке, лицо безбровое, белое, все в рябинах. Рябая баба, ястреб оборотнем проникает в его душу, тихим смехом и сладким покоем входит в сердце... Из церкви все уже вышли. Баба в красном платке выходит, за ней столяр Кудеяров. Странно так взглянул на Дарьяльского, маняще и холодно, и пошёл с бабой рябой, работницей своей. В глубине лога прячется изба Митрия Мироновича Кудеярова, столяра. Мебель он делает, и из Лихова, и из Москвы заказывают у него. Днём работает, по вечерам к попу Вуколу ходит - начитан столяр в писании, - а по ночам странный свет сквозь ставни избы кудеяровской идёт - то ли молится, то ли с работницей своей Матреной милуется столяр, и гости-странники по тропинкам протоптанным в дом столяра приходят...

Не зря, видно, ночами молились Кудеяр и Матрена, благословил их господь стать во главе новой веры, голубиной, тоись, духовной, - почему и называлось согласие ихнее согласием Голубя. И уже объявилась верная братия по окрестным сёлам и в городе Лихове, в доме богатейшего мукомола Луки Силыча Еропегина, но до поры не открывал себя голубям Кудеяр. Вера голубиная должна была явить себя В некоем таинстве, духовное дитя должно было народиться на свет. Но для того надобен был человек, который был в силах принять на себя свершение таинств сих. И выбор Кудеяра пал на Дарьяльского. В Духов день вместе с нищим Абрамом, вестником лиховских голубей, пришёл Кудеяр в Лихов, в дом купца Еропегина, к жене его Фекле Матвеевне. Сам-то Лука Силыч два дня находился в отъезде и не ведал, что дом его превратился в приход голубиный, только чувствовал, неладное что-то в доме, шорохи, шептания поселились в нем, да Пусто ему становилось от вида Феклы Матвеевны, дебелой бабы, «тетёхи-лепёхи». Чах он в доме и слаб становился, и снадобье, которое тайно подсыпала ему в чай жена по научению столяра, видно, не помогало.

К полуночи собралась голубиная братия в бане, Фекла Матвеевна, Аннушка-голубятня, её экономка, старушки лиховские, мещане, медик Сухоруков. Стены берёзовыми ветками украшены, стол покрыт бирюзовым атласом с красным нашитым посредине бархатным сердцем, терзаемым серебряным бисерным голубем, - ястребиный у голубя вышел в рукоделии том клюв; над оловянными светильниками сиял водружённый тяжёлый серебряный голубь. Почитает столяр молитвы, обернётся, прострет руки над прибранным столом, закружится в хороводе братия, оживёт на древке голубь, загулькает, слетит на стол, цапает коготками атлас и клюёт изюминки...

День провёл в Целебееве Дарьяльский. Ночью через лес возвращается он в Гутолево, плутает, блуждает, охваченный страхами ночными, и будто видит перед собой глаза волчьи, зовущие косые глаза Матрены, ведьмы рябой. «Катя, ясная моя Катя», - бормочет он, бежит от наваждения.

Целую ночь ждала Дарьяльского Катя, пепельные локоны спадают на бледное личико, явственно обозначились синие круги под глазами. И старая баронесса замкнулась в гордом молчании, рассержена на внучку. В молчании пьют чай, старый лакей Евсеич прислуживает. А Дарьяльский входит лёгкий и спокойный, будто и не было вчерашнего и пригрезились беды. Но обманчива эта лёгкость, проснётся взрытая взглядом бабы гулящей душевная глубина, утянет в бездну; разыграются страсти...

Тройка, будто чёрный большой, бубенцами расцвеченный куст, бешено выметнулась из лозин и замерла у крыльца баронессиного дома. Генерал Чижиков - тот, что комиссионерствует для купцов и о ком поговаривают, будто не Чижиков он, а агент третьего отделения Матвей Чижов, - и Лука Силыч Еропегин пожаловали к баронессе. «Зачем это гости приехали», - думает Дарьяльский, глядит в окно, - ещё одна фигурка приближается, нелепое существо в серой фетровой шляпе на маленькой, словно приплюснутой головке. Однокашник его Семен Чухолка, всегда появлялся он в дурные для Дарьяльского дни. Еропегин баронессе векселя предъявляет, говорит, что не стоят больше ничего ценные её бумаги, уплаты требует. Разорена баронесса. Вдруг странное существо с совиным носиком вырастает перед ней - Чухолка. «Вон!» - кричит баронесса, но в дверях уже Катя, и Дарьяльский в гневе подступает... Пощёчина звонко щёлкнула в воздухе, разжалась баронессина рука у Петра на щеке... Казалось, провалилась земля между этими людьми и все бросились в зияющую бездну. Прощается Дарьяльский с местом любимым, уже никогда здесь не ступит его нога. В Целебееве Дарьяльский, шатается, пьёт, про Матрену, работницу столяра, выспрашивает. Наконец, у старого дуба дуплистого повстречался с ней. Взглянула глазами косыми, заходить пригласила. А к дубу уже другой человек идёт. Нищий Абрам с оловянным голубем на посохе. Рассказывает о голубях и вере голубиной Дарьяльскому. «Ваш я», - отвечает Дарьяльский.

Лука Силыч Еропегин возвращался в Лихов, домой, о прелестях Аннушки, экономки своей, мечтал. Стоял на перроне, посматривал все он искоса на пожилого господина, сухого, поджарого, - спина стройная, прямая, как у юноши. В поезде представился ему господин, Павел Павлович Тодрабе-Граабен, сенатор, по делу сестры своей, баронессы Граабен, приехал. Как ни юлит Лука Силыч, понимает, с сенатором ему не сладить и баронессиных денег не видать. К дому подходит хмурый, а ворота заперты. Видит Еропегин: неладно в доме. Жену, которая к целебеевской попадье хотела поехать, отпустил, сам комнаты обошёл да в женином сундуке предметы голубиных радений обнаружил: сосуды, длинные, до полу, рубахи, кусок атласу с терзающим сердце серебряным голубем. Аннушка-голубятня входит, обнимает нежно, ночью обещает все рассказать. А ночью зелье подмешала ему в рюмку, хватил удар Еропегина, речи лишился он.

Катя с Евсеичем письма шлёт в Целебеево, - скрывается Дарьяльский; Шмидт, в своей даче живущий среди книг философических, по астрологии и каббале, по тайной премудрости, смотрит гороскоп Дарьяльского, говорит, что ему грозит беда; Павел Павлович от бездны азиатской зовёт назад, на запад, в Гуголево, - Дарьяльский отвечает, что идёт на Восток. Все время проводит с бабой рябой Матреной, все ближе становятся они. Как взглянет на Матрену Дарьяльский - ведьма она, но глаза ясные, глубокие, синие. Уезжавший из дома столяр вернулся, застал любовников. Раздосадован он, что сошлись они без него, а пуще злится, что крепко влюбилась Матрена в Дарьяльского. Положит руку на грудь Матрены, и луч золотой входит в её сердце, и плетёт столяр золотую кудель. Запутались в золотой паутине Матрена и Дарьяльский, не вырваться из неё...

Помощником работает Дарьяльский у Кудеяра, в избе кудеяровской любятся они с Матреной и молятся со столяром ночами. И будто из тех духовных песнопений дитя рождается, оборачивается голубем, ястребом бросается на Дарьяльского и грудь рвёт ему... Тяжело становится у Дарьяльского на душе, задумывается он, вспоминает слова Парацельса, что опытный магнетизёр может использовать людские любовные силы для своих целей. А к столяру гость приехал, медник Сухоруков из Лихова. Во время молений все казалось Дарьяльскому, что трое их, но кто-то четвёртый вместе с ними. Увидел Сухорукова, понял: он четвёртый и есть.

В чайной шушукаются Сухоруков со столяром. Это медник зелье Аннушке для Еропегина принёс. Столяр жалуется, что слаб оказался Дарьяльский, а отпускать его нельзя. А Дарьяльский с Евсеичем разговаривает, косится на медника и столяра, прислушивается к шёпоту их, решает ехать в Москву.

На другой день едет Дарьяльский с Сухоруковым в Лихов. Следит за медником, сжимает Дарьяльский в руке трость и ощупывает бульдог в кармане. Сзади на дрожках кто-то скачет за ними, и Дарьяльский гонит телегу. На поезд московский он опаздывает, в гостинице мест нет. В кромешной тьме ночной сталкивается с медником и идёт ночевать в еропегинский дом. Немощный старик Еропегин, силящийся все что-то сказать, кажется ему самой смертью, Аннушка-голубятня говорит, что будет спать он во флигеле, проводит его в баню и закрывает дверь на ключ. Спохватывается Дарьяльский, а пальто с бульдогом в доме оставил. И вот топчутся у дверей четверо мужиков и ждут чего-то, поскольку были они людьми. «Входите же!» - кричит Дарьяльский, и они вошли, ослепительный удар сбил Дарьяльского. Слышались вздохи четырёх сутулых сросшихся спин над каким-то предметом; потом явственный такой будто хруст продавленной груди, и стало тихо...

Одежду сняли, тело во что-то завернули и понесли. «Женщина с распущенными волосами шла впереди с изображением голубя в руках».