Иисус неизвестный. Дмитрий мережковский - иисус неизвестный

-------
| сайт collection
|-------
| Дмитрий Сергееевич Мережковский
| Иисус Неизвестный
-------

И мир Его не узнал.
Και ό κύσμοζ αυτόν όυκ έγνω.
Ио 1,10

Странная книга: ее нельзя прочесть; сколько ни читай, все кажется, не дочитал, или что-то забыл, чего-то не понял; а перечитаешь, – опять то же; и так без конца. Как ночное небо: чем больше смотришь, тем больше звезд.
Умный и глупый, ученый и невежда, верующий и неверующий, – кто только читал эту книгу – жил ею (а иначе не прочтешь), тот с этим согласится, по крайней мере, в тайне совести; и все тотчас поймут, что речь идет здесь не об одной из человеческих книг, ни даже о единственной, Божественной, ни даже о всем Новом Завете, а только о Евангелии.

«О, чудо чудес, удивление бесконечное! Ничего нельзя сказать, ничего помыслить нельзя, что превзошло бы Евангелие; в мире нет ничего, с чем можно бы его сравнить». Это говорит великий гностик II века, Маркион, а вот что говорит средний католик-иезуит XX века: «Евангелие стоит не рядом, ни даже выше всех человеческих книг, а вне их: оно совсем иной природы». Да, иной: книга эта отличается от всех других книг больше, чем от всех других металлов – радий, или от всех других огней – молния, как бы даже и не «Книга» вовсе, а то, для чего у нас нет имени.

НОВЫЙ ЗАВЕТ
Господа нашего
Иисуса Христа
В русском переводе
Санкт-Петербург, 1890

Маленькая, в 32-ю долю листа, в черном кожаном переплете, книжечка, 626 страниц, в два столбца мелкой печати. Судя по надписи пером на предзаглавном листке: «1902», она у меня, до нынешнего 1932 года, – 30 лет. Я ее читаю каждый день, и буду читать, пока видят глаза, при всех, от солнца и сердца идущих светах, в самые яркие дни и в самые темные ночи; счастливый и несчастный, больной и здоровый, верующий и неверующий, чувствующий и бесчувственный. И кажется, всегда читаю новое, неизвестное, и никогда не прочту, не узнаю до конца; только краем глаза вижу, краем сердца чувствую, а если бы совсем, – что тогда?
Надпись на переплете: «Новый Завет», стерлась так, что едва можно прочесть; золотой обрез потускнел; бумага пожелтела; кожа переплета истлела, корешок отстал, листки рассыпаются и кое-где тоже истлели, по краям истерлись, по углам свернулись в трубочку.

Надо бы отдать переплести заново, да жалко и, правду скажу, даже на несколько дней расстаться с книжечкой страшно.

Так же как я, человек, – зачитало ее человечество, и, может быть, так же скажет, как я: «что положить со мною в гроб? Ее. С чем я встану из гроба? С нею. Что я делал на земле? Ее читал». Это страшно много для человека и, может быть, для всего человечества, а для самой Книги – страшно мало.
Что вы говорите Мне: «Господи! Господи!» и не делаете того, что Я говорю? (Лк. 6, 46).
И еще сильнее, страшнее, в «незаписанном», agraphon, не вошедшем в Евангелие, неизвестном слове Иисуса Неизвестного:
Если вы со Мною одно,
и на груди Моей возлежите,
но слов Моих не исполняете,
Я отвергну вас.
Это значит: нельзя прочесть Евангелие, не делая того, что в нем сказано. А кто из нас делает? Вот почему это самая нечитаемая из книг, самая неизвестная.

Мир, как он есть, и эта Книга не могут быть вместе. Он или она: миру надо не быть тем, что он есть, или этой Книге исчезнуть из мира.
Мир проглотил ее, как здоровый глотает яд, или больной – лекарство, и борется с нею, чтобы принять ее в себя, или извергнуть навсегда. Борется двадцать веков, а последние три века – так, что и слепому видно: им вместе не быть; или этой Книге, или этому миру конец.

Слепо читают люди Евангелие, потому что привычно. В лучшем случае, думаю: «Галилейская идиллия, второй неудавшийся рай, божественно-прекрасная мечта земли о небе; но если исполнить ее, то все полетит к черту». Страшно думать так? Нет, привычно.
Две тысячи лет люди спят на острие ножа, спрятав его под подушку – привычку. Но «Истиной назвал Себя Господь, а не привычкой».
«Темная вода» в нашем глазу, когда мы читаем Евангелие, – не-удивление – привычка. «Люди не удаляются от Евангелия на должную даль, не дают ему действовать на себя так, как будто читают его в первый раз; ищут новых ответов на старые вопросы; оцеживают комара и проглатывают верблюда». В тысячный раз прочесть, как в первый, выкинуть из глаза «темную воду» привычки, вдруг увидеть и удивиться, – вот что надо, чтобы прочесть Евангелие как следует.

«Очень удивлялись учению Его», это в самом начале Иисусовой проповеди, и то же, в самом конце: «весь народ удивлялся Его учению» (Мк. 1,22, 11, 18).
«Христианство странно», – говорит Паскаль. «Странно», необычайно, удивительно. Первый шаг к нему – удивление, и чем дальше в него, тем удивительней.
«Первую ступень к высшему познанию (гнозису) полагает ев. Матфей в удивлении… как учит и Платон: „всякого познания начало есть удивление“, – вспоминает Климент Александрийский, кажется, одно из „незаписанных слов Господних“, agrapha, может быть, в утерянном для нас, арамейском подлиннике Матфея:
Ищущий да не покоится…
пока не найдет;
а найдя, удивится;
удивившись, восцарствует;
восцарствовав, упокоится.

Мытарь Закхей «искал видеть Иисуса, какой Он из Себя; но не мог за народом, потому что мал был ростом; и, забежав вперед, взлез на смоковницу» (Лк. 19, 3–6).
Мы тоже малы ростом и взлезаем на смоковницу – историю, чтобы видеть Иисуса; но не увидим, пока не услышим: «Закхей! сойди скорее, ибо сегодня Мне надобно быть у тебя в доме» (Лк. 19, 5). Только увидев Его у себя в доме, сегодня, мы увидим Его, и за две тысячи лет, в истории.
«Жизнь Иисуса», – вот чего мы ищем и не находим в Евангелии, потому что цель его иная – жизнь не Его, a наша – наше спасение, «ибо нет другого имени под небом, данного человеком, которым надлежало бы нам спастись» (Деян. Ал. 4, 11, 12).
«Это написано, чтобы вы поверили, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь» (Ио. 20, 31). Только найдя свою жизнь в Евангелии, мы в нем найдем и «жизнь Иисуса». Чтобы узнать, как Он жил, надо, чтобы Он жил в том, кто хочет это узнать. «Уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал. 2, 20).
Чтобы увидеть Его, надо услышать Его, как услышал Паскаль: «В смертной муке Моей, Я думал о тебе, капли крови Моей Я пролил за тебя». И как услышал Павел: «Он возлюбил меня и предал Себя за меня» (Гал. 2, 20). Вот самое неизвестное в Нем, Неизвестном: личное отношение Иисуса Человека к человеку, личности, – прежде чем мое к Нему, Его ко мне; вот чудо чудес, то, чем отличается от всех человеческих книг – огней земных, эта небесная молния – Евангелие.

Чтобы прочесть в Евангелии «жизнь Иисуса», мало истории; надо увидеть и то, что над нею, и до нее, и после – начало мира и конец; надо решить, что над чем, – над Иисусом история, или Он над нею; и кто кем судится: Он ею, или она Им. В первом случае нельзя увидеть Его в истории; можно – только во втором. Прежде чем в истории, надо увидеть Его в себе. «Вы во Мне, и Я в вас» (Ио. 15, 3) – этому записанному слову Его отвечает «незаписанное», аграф:
Так увидите Меня в себе,
как если кто видит себя
в воде или в зеркале.
Только подняв глаза от этого внутреннего зеркала – вечности, мы увидим Его и во времени – в истории.

«Был ли Иисус?» – на этот вопрос ответит не тот, для кого Он только был, а тот, для кого Он был, есть и будет.
Был ли Он, знают маленькие дети, но мудрецы не знают. «Кто же Ты?» – «Долго ли Тебе держать нас в недоумении?» (Ио. 8, 25; 10, 24).
Кто Он – миф или история, тень или тело? Надо быть слепым, чтобы смешать тело с тенью; но и слепому стоит только протянуть руку, пощупать, чтобы узнать, что тело не тень. Был ли Христос, в голову никому не пришло бы спрашивать, если бы уже до вопроса не помрачало рассудка желание, чтобы Христа не было.
В 1932 году, Он – такой же Неизвестный, такая же загадка – «пререкаемое знамение», как в 32-м (Лк. 2, 35). Чудо Его во всемирной истории – вечное людям бельмо на глазу: лучше им отвергнуть историю, чем принять с этим чудом.
Вору надо, чтобы не было света, миру – чтобы не было Христа.

«Читал, понял, осудил», – говорит Юлиан Отступник о Евангелии. Этого еще не говорит, но уже делает наша «христианская» Европа Отступница.
Косны люди во всем, а в религии особенно. Может быть, не только страшное человеческое «тесто погибели», massa perditionis, «без причины рожденное множество», евангельские «плевелы», но и глохнущая среди них пшеница Господня, растет все еще, как полвека назад, под двумя знаками – двумя «Жизнями Иисуса», Ренановой и Штраусовой.
Можно бы сказать о книге Ренана, что говорит Ангел Апокалипсиса: «Возьми и съешь ее; будет она горька во чреве твоем, но в устах твоих – сладка будет, как мед» (Откр. 10, 9). К меду примешивать яд, прятать иголки в хлебные шарики – в этом искусстве, кажется, Ренану нет равного.
«Иисус никогда не будет превзойден; все века засвидетельствуют, что среди сынов человеческих не было большего, чем Он». – «Покойся же в славе Твоей, благородный Начинатель, – дело Твое сделано. Божество утверждено… Не бойся, что воздвигнутое Тобою здание будет разрушено… Ты сделаешься таким краеугольным камнем человечества, что вырвать имя Твое из этого мира значило бы поколебать его до основания».
Это мед, а вот и яд, или иголка в хлебном шарике: «темным гигантом» Страстей становится, мало-помалу, светлый пророк Блаженств. Начал уже на пути в Иерусалим понимать, что вся Его жизнь – роковая ошибка, а на кресте понял окончательно и «пожалел, что страдает за низкий человеческий род». Хуже того: Лазарь, согласившись с Марфой и Марией, лег, живой dо гроб, чтобы чудом воскресения обмануть людей и «прославить» Учителя. Знал ли Тот об этом? «Может быть», – любимое слово Ренана, – может быть, и знал. Здесь тончайший намек – мед ядовитейший, острие иголки острейшее. Как бы то ни было, «великий Очарователь», – тоже любимое слово Ренана, – «пал жертвой святого безумия»; Себя погубил, и мира не спас; Себя и мир обманул, как никто никогда не обманывал.
Что же значит: «среди сынов человеческих не было большего»? Значит: «ессе homo», «ce человек», в устах Пилата. Скажет: «се, человек», и руки умоет; «краеугольный камень человечества», и вынет его потихоньку, так что никто не почувствует; ниц падет перед Истиной, а все-таки спросит, с камнем за пазухой: «Что есть истина?»
Ренанова «Жизнь Иисуса» – Евангелие от Пилата.

Может быть, невиннее Бруно Бауэр, когда, трясясь от злости и ужаса, вопит, как бесноватый у ног Господних: «Вампир! Вампир! всю кровь нашу высосал!» Может быть, честнее Штраус, когда лезет, как медведь на рогатину: что такое религия? «Род идиотического сознания»; что такое Воскресение? «Всемирно-историческое мошенничество». И если не сам Нитцше, то, может быть, бедная душа его, в земном аду безумья, поняла, чего так и не понял Ренан: критика – суд над Евангелием – может сделаться Страшным судом над судьями: guod, sum miser tum dicturus? Может быть, поняла душа его, кого он по плечу похлопывал, – да простит мне тень страдальца, – с такой почти лакейскою развязностью: «слишком рано умер Иисус; если бы до моих лет дожил, сам бы отказался от своего учения». – «Прелюбопытный декадент, с пленительной прелестью в смешении высокого, больного и детского».

«Жалкою смертью кончил презренную жизнь, – и вы хотите, чтобы мы верили в него, как в Бога!» Эти страшные слова приводит великий учитель церкви, Ориген, потому, вероятно, что знает, что они даже не кощунство для верующих, а просто глупость, хотя и неглупого и, в нашем смысле, «культурного» человека, александрийского неоплатоника, Цельза Врача.. Глупость эта, казалось бы, не могла быть превзойдена. Но вот, могла: Цельз не сомневался, – мы усомнились, был ли Христос.

Глупость эту или небывалое в прошлых веках научное помешательство – мифоманию (Христос – «миф») начал XVIII век, продолжал XIX и кончает ХХ-й.
Шарль Дюпьи (1742–1809), член Конвента, в книге своей, от III года Республики, «Начало всех культов, или Всемирная Религия», доказывает, что Христос, двойник Митры, бог Солнца, скоро будет для нас «тем же, чем были Геркулес, Озирис и Вакх», а Вольней, в почти одновременной книге, «Развалины, или Размышления о революциях империй», доказывает, что евангельская жизнь Христа есть не что иное, как «миф о течении Солнца по Зодиаку».
В тридцатых годах прошлого века, Штраус все еще, по мнению кое-кого из протестантских богословов, «гениальный», – в «Жизни Иисуса» (1836), сам того не зная и, может быть, не желая, расчистил своей «евангельской мифологией» дальнейший путь «мифомании». Штраус посеял – Бруно Бауэр пожал. Критика XIX века подала руку антихристианской мистике XVIII века. Бауэр уже твердо знает, что Иисуса, как исторической личности, не было; что евангельский образ Его – лишь «вольное поэтическое создание первого евангелиста, Urevangelist»; низшим, порабощенным слоям народа нужный мифический образ «царя демократии, Противокесаря». И – страшного начала смешной конец, горой рожденная мышь – на месте Иисуса становится призрачная, из Сенеки и Иосифа Флавия составленная личность.

Можно было надеяться, что, благодаря научной критике Евангелия в конце XIX века и в начале XX, разрушившей до основания Штраусову «мифологию», Бауэр будет так же забыт, как Вольней и Дюпьи. Но надежда не оправдалась. Корень XVIII века дал новые ростки в XX.
Что такое «мифомания»? Мнимонаучная форма религиозной ко Христу и христианству ненависти, как бы судороги человеческих внутренностей, извергающих это лекарство или яд. «Мир ненавидит Меня, потому что Я свидетельствую о нем, что дела его злы» (Ио. 7, 7). Вот почему, в самый канун злейшего дела мира – войны, мир Его возненавидел так, как еще никогда. И слишком понятно, что всюду, где только желали покончить с христианством,»научное открытие», что Христос – миф, принято было с таким восторгом, как будто этого только и ждали.

Сказанное глубоким знатоком первохристианства, Иог. Вейсом о книгах Древса и Робертсона: «необузданная фантазия», «карикатура на историю», можно бы сказать и о всех новейших «мифологах».
Знание трудно и медленно, невежество быстро и легко; мир наполняет оно, по слову Карлейля, «всеоглушающим звуком надувательства»; расходится по миру, как сальное пятно по газетной бумаге, и так же неизгладимо.
Подвиг Геркулеса совершила научная критика в Германии, за последние 25 лет, очищая эти авгиевы конюшни религиозного и исторического невежества; но если так дальше пойдет, как сейчас, в послевоенном одичании, в «комсомоле», уже не только русском, но и всемирном, то скоро новые горы навоза нагромоздятся в конюшне, и, может быть, сам Геркулес задохнется от смрада.

Иисус – дохристианский, ханаано-эфраимский бог Солнца, Joschua (Древс); Он же – Иисус Навин, или патриарх Иосиф, или Озирис, или Аттис, или Язон; Он же – индийский бог Агни – Agnus Dei, или, наконец, только «распятый призрак» (Робертсон).
Вертится, как в бреду, калейдоскоп всех мифологий или просто глупостей, радужных, на черном поле невежества.

Странная книга: ее нельзя прочесть; сколько ни читай, все кажется, не дочитал, или что-то забыл, чего-то не понял; а перечитаешь, - опять то же; и так без конца. Как ночное небо: чем больше смотришь, тем больше звезд.

Умный и глупый, ученый и невежда, верующий и неверующий, - кто только читал эту книгу - жил ею (а иначе не прочтешь), тот с этим согласится, по крайней мере, в тайне совести; и все тотчас поймут, что речь идет здесь не об одной из человеческих книг, ни даже о единственной, Божественной, ни даже о всем Новом Завете, а только о Евангелии.

«О, чудо чудес, удивление бесконечное! Ничего нельзя сказать, ничего помыслить нельзя, что превзошло бы Евангелие; в мире нет ничего, с чем можно бы его сравнить». Это говорит великий гностик II века, Маркион, а вот что говорит средний католик-иезуит XX века: «Евангелие стоит не рядом, ни даже выше всех человеческих книг, а вне их: оно совсем иной природы». Да, иной: книга эта отличается от всех других книг больше, чем от всех других металлов - радий, или от всех других огней - молния, как бы даже и не «Книга» вовсе, а то, для чего у нас нет имени.

НОВЫЙ ЗАВЕТ

Господа нашего

Иисуса Христа

В русском переводе

Санкт-Петербург, 1890

Маленькая, в 32-ю долю листа, в черном кожаном переплете, книжечка, 626 страниц, в два столбца мелкой печати. Судя по надписи пером на предзаглавном листке: «1902», она у меня, до нынешнего 1932 года, - 30 лет. Я ее читаю каждый день, и буду читать, пока видят глаза, при всех, от солнца и сердца идущих светах, в самые яркие дни и в самые темные ночи; счастливый и несчастный, больной и здоровый, верующий и неверующий, чувствующий и бесчувственный. И кажется, всегда читаю новое, неизвестное, и никогда не прочту, не узнаю до конца; только краем глаза вижу, краем сердца чувствую, а если бы совсем, - что тогда?

Надпись на переплете: «Новый Завет», стерлась так, что едва можно прочесть; золотой обрез потускнел; бумага пожелтела; кожа переплета истлела, корешок отстал, листки рассыпаются и кое-где тоже истлели, по краям истерлись, по углам свернулись в трубочку. Надо бы отдать переплести заново, да жалко и, правду скажу, даже на несколько дней расстаться с книжечкой страшно.

Так же как я, человек, - зачитало ее человечество, и, может быть, так же скажет, как я: «что положить со мною в гроб? Ее. С чем я встану из гроба? С нею. Что я делал на земле? Ее читал». Это страшно много для человека и, может быть, для всего человечества, а для самой Книги - страшно мало.

Что вы говорите Мне: «Господи! Господи!» и не делаете того, что Я говорю? (Лк. 6, 46).

И еще сильнее, страшнее, в «незаписанном», agraphon, не вошедшем в Евангелие, неизвестном слове Иисуса Неизвестного:

Если вы со Мною одно,

и на груди Моей возлежите,

но слов Моих не исполняете,

Это значит: нельзя прочесть Евангелие, не делая того, что в нем сказано. А кто из нас делает? Вот почему это самая нечитаемая из книг, самая неизвестная.

Мир, как он есть, и эта Книга не могут быть вместе. Он или она: миру надо не быть тем, что он есть, или этой Книге исчезнуть из мира.

Мир проглотил ее, как здоровый глотает яд, или больной - лекарство, и борется с нею, чтобы принять ее в себя, или извергнуть навсегда. Борется двадцать веков, а последние три века - так, что и слепому видно: им вместе не быть; или этой Книге, или этому миру конец.

Слепо читают люди Евангелие, потому что привычно. В лучшем случае, думаю: «Галилейская идиллия, второй неудавшийся рай, божественно-прекрасная мечта земли о небе; но если исполнить ее, то все полетит к черту». Страшно думать так? Нет, привычно.

Две тысячи лет люди спят на острие ножа, спрятав его под подушку - привычку. Но «Истиной назвал Себя Господь, а не привычкой».

«Темная вода» в нашем глазу, когда мы читаем Евангелие, - не-удивление - привычка. «Люди не удаляются от Евангелия на должную даль, не дают ему действовать на себя так, как будто читают его в первый раз; ищут новых ответов на старые вопросы; оцеживают комара и проглатывают верблюда». В тысячный раз прочесть, как в первый, выкинуть из глаза «темную воду» привычки, вдруг увидеть и удивиться, - вот что надо, чтобы прочесть Евангелие как следует.

«Очень удивлялись учению Его», это в самом начале Иисусовой проповеди, и то же, в самом конце: «весь народ удивлялся Его учению» (Мк. 1,22, 11, 18).

«Христианство странно», - говорит Паскаль. «Странно», необычайно, удивительно. Первый шаг к нему - удивление, и чем дальше в него, тем удивительней.

«Первую ступень к высшему познанию (гнозису) полагает ев. Матфей в удивлении… как учит и Платон: „всякого познания начало есть удивление“», - вспоминает Климент Александрийский, кажется, одно из «незаписанных слов Господних», agrapha, может быть, в утерянном для нас, арамейском подлиннике Матфея:

Ищущий да не покоится…

пока не найдет;

а найдя, удивится;

удивившись, восцарствует;

Мытарь Закхей «искал видеть Иисуса, какой Он из Себя; но не мог за народом, потому что мал был ростом; и, забежав вперед, взлез на смоковницу» (Лк. 19, 3–6).

Мы тоже малы ростом и взлезаем на смоковницу - историю, чтобы видеть Иисуса; но не увидим, пока не услышим: «Закхей! сойди скорее, ибо сегодня Мне надобно быть у тебя в доме» (Лк. 19, 5). Только увидев Его у себя в доме, сегодня, мы увидим Его, и за две тысячи лет, в истории.

«Жизнь Иисуса», - вот чего мы ищем и не находим в Евангелии, потому что цель его иная - жизнь не Его, a наша - наше спасение, «ибо нет другого имени под небом, данного человеком, которым надлежало бы нам спастись» (Деян. Ал. 4, 11, 12).

«Это написано, чтобы вы поверили, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь» (Ио. 20, 31). Только найдя свою жизнь в Евангелии, мы в нем найдем и «жизнь Иисуса». Чтобы узнать, как Он жил, надо, чтобы Он жил в том, кто хочет это узнать. «Уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал. 2, 20).

Чтобы увидеть Его, надо услышать Его, как услышал Паскаль: «В смертной муке Моей, Я думал о тебе, капли крови Моей Я пролил за тебя». И как услышал Павел: «Он возлюбил меня и предал Себя за меня» (Гал. 2, 20). Вот самое неизвестное в Нем, Неизвестном: личное отношение Иисуса Человека к человеку, личности, - прежде чем мое к Нему, Его ко мне; вот чудо чудес, то, чем отличается от всех человеческих книг - огней земных, эта небесная молния - Евангелие.

«Иисус Неизвестный» — главная книга Мережковского, посвященная Иисусу. Довольно спорная. Трудно определить ее жанр: художественная проза несомненно — и блестящая, но и философская и даже богословская — тоже. Скорее ряд медитаций, размышлений, попыток проникновения в Евангелие. Эту книгу можно (наверное, и нужно) критиковать с многих сторон. Но все же главное в ней не какие-то отдельные сведения по библеистике, двусмысленные богословские заявления, местами стилевые провалы и пр., нет, главное в ней — чудесное искреннее подлинно евангельское настроение, верность Христу. Каждый конкретный фрагмент этой книги можно оспорить, но вместе, безусловно, читатель, который позволит себе открыть ее и открыться ей, почувствует дыхание Евангелия. Дадим слово критикам этой книги:

«Наименее удачной книгой Мережковского явилась как раз та, которую он хотел написать наиболее подлинно, — “Иисус Неизвестный”. В этой книге роковым образом интуиция изменяет Мережковскому в самые важные моменты, хотя основная мысль о непознанности Церковью и миром подлинного лика Иисуса Христа очень глубока». — Юрий Терапиано

«Замечательная по глубине интуиции и силе религиозного пафоса книга Д. С. Мережковского вместе притягивает и отталкивает христианское наше сознание, мысль и чувство. В ней и жуткое вопрошание, и волнующий ответ, и горделивый вызов». — Лот-Бородина

«ИЗОБРАЗИТЬ Христа невозможно — этой задачи не ставил себе Мережковский. Читателю кажется, что задача: проникнуть за видимую часть спектра, туда, где инфракрасные лучи. Тоже немалое намерение! Выполнено оно или нет в замечательном этом произведении?

На мой взгляд — да. Не в том смысле, чтобы в заглядывании “туда” был Мережковский всегда прав, а в том, что дается ощущение тайного: сложнее, противоречивей как будто оказывается все — и человеческим взором — бедным и малым — видимый, человеческим ухом слышимый.

Человеку в догадках своих свойственно (и простительно) ошибаться. Никогда он не может разглядеть и расслышать не только всего, но и большого. И всегда, если даже “краем глаза” или “краем сердца”, почувствует — и то хорошо.

“Иисус Неизвестный” волнует читающего, как волновал он писавшего. Как составлял часть жизни автора, так частью жизни становится и для читателя. Богослов, историк Церкви, христианский философ могут вести с Мережковским свою беседу. Просто читатель прочтет с увлечением своеобразнейшую книгу, написанную с некою исступленностью, острую, смелую — в центре которой величайшее Солнце мира». — Б. Зайцев

«Центральная книга Мережковского, написанная в изгнании, изданная в 1932-1933 гг. в Белграде, — «Иисус Неизвестный». Одно из самых странных и оригинальных произведений на евангельскую тему. Писатель пытается дать новое освещение тайны Христа, используя огромный арсенал апокрифов. Никто до этого не придавал им такого значения. И название-то какое, заметьте, — «Иисус Неизвестный». Мир не понял Христа, мир Его не познал. Это, правда, — то евангельские слова, но тем не менее хотя в Евангелии сказано, что Он в мире был, мир Его не познал, но кто-то Его принял и кто-то Его познал. Для Мережковского Иисус не понят ни Церковью, ни миром. Один из парижских критиков назвал рецензию на эту книгу «Церковь забытая» (Иисус Неизвестный, а Церковь забытая). Если бы дух Христов не реализовался в Церкви, то не было бы того, что дало христианство миру.

Мережковский великолепно, на уровне крупнейшего ученого знал всю новозаветную историческую литературу. Книга написана ярко, очень субъективно. Это огромное трехтомное эссе, которое начинается с описания, как выглядит его личное Евангелие, которое он возит с собой еще из России, потрепанное, но он боится его переплести, потому что не хочет с ним расставаться ни на один день». — А. Мень

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Иисус Неизвестный

И мир Его не узнал.

Και ό κύσμοζ αυτόν όυκ έγνω.

Том первый

Часть I. Неизвестное Евангелие

1. Был ли Христос?

Странная книга: ее нельзя прочесть; сколько ни читай, все кажется, не дочитал, или что-то забыл, чего-то не понял; а перечитаешь, – опять то же; и так без конца. Как ночное небо: чем больше смотришь, тем больше звезд.

Умный и глупый, ученый и невежда, верующий и неверующий, – кто только читал эту книгу – жил ею (а иначе не прочтешь), тот с этим согласится, по крайней мере, в тайне совести; и все тотчас поймут, что речь идет здесь не об одной из человеческих книг, ни даже о единственной, Божественной, ни даже о всем Новом Завете, а только о Евангелии.

«О, чудо чудес, удивление бесконечное! Ничего нельзя сказать, ничего помыслить нельзя, что превзошло бы Евангелие; в мире нет ничего, с чем можно бы его сравнить». Это говорит великий гностик II века, Маркион, а вот что говорит средний католик-иезуит XX века: «Евангелие стоит не рядом, ни даже выше всех человеческих книг, а вне их : оно совсем иной природы ». Да, иной: книга эта отличается от всех других книг больше, чем от всех других металлов – радий, или от всех других огней – молния, как бы даже и не «Книга» вовсе, а то, для чего у нас нет имени.

НОВЫЙ ЗАВЕТ

Господа нашего

Иисуса Христа

В русском переводе

Санкт-Петербург, 1890

Маленькая, в 32-ю долю листа, в черном кожаном переплете, книжечка, 626 страниц, в два столбца мелкой печати. Судя по надписи пером на предзаглавном листке: «1902», она у меня, до нынешнего 1932 года, – 30 лет. Я ее читаю каждый день, и буду читать, пока видят глаза, при всех, от солнца и сердца идущих светах, в самые яркие дни и в самые темные ночи; счастливый и несчастный, больной и здоровый, верующий и неверующий, чувствующий и бесчувственный. И кажется, всегда читаю новое, неизвестное, и никогда не прочту, не узнаю до конца; только краем глаза вижу, краем сердца чувствую, а если бы совсем, – что тогда?

Надпись на переплете: «Новый Завет», стерлась так, что едва можно прочесть; золотой обрез потускнел; бумага пожелтела; кожа переплета истлела, корешок отстал, листки рассыпаются и кое-где тоже истлели, по краям истерлись, по углам свернулись в трубочку. Надо бы отдать переплести заново, да жалко и, правду скажу, даже на несколько дней расстаться с книжечкой страшно.

Так же как я, человек, – зачитало ее человечество, и, может быть, так же скажет, как я: «что положить со мною в гроб? Ее. С чем я встану из гроба? С нею. Что я делал на земле? Ее читал». Это страшно много для человека и, может быть, для всего человечества, а для самой Книги – страшно мало.

Что вы говорите Мне: «Господи! Господи!» и не делаете того, что Я говорю? (Лк. 6, 46).

И еще сильнее, страшнее, в «незаписанном», agraphon, не вошедшем в Евангелие, неизвестном слове Иисуса Неизвестного:

Если вы со Мною одно,

и на груди Моей возлежите,

но слов Моих не исполняете,

Я отвергну вас.

Это значит: нельзя прочесть Евангелие, не делая того, что в нем сказано. А кто из нас делает? Вот почему это самая нечитаемая из книг, самая неизвестная.

Мир, как он есть, и эта Книга не могут быть вместе. Он или она: миру надо не быть тем, что он есть, или этой Книге исчезнуть из мира.

Мир проглотил ее, как здоровый глотает яд, или больной – лекарство, и борется с нею, чтобы принять ее в себя, или извергнуть навсегда. Борется двадцать веков, а последние три века – так, что и слепому видно: им вместе не быть; или этой Книге, или этому миру конец.

Слепо читают люди Евангелие, потому что привычно. В лучшем случае, думаю: «Галилейская идиллия, второй неудавшийся рай, божественно-прекрасная мечта земли о небе; но если исполнить ее, то все полетит к черту». Страшно думать так? Нет, привычно.

Две тысячи лет люди спят на острие ножа, спрятав его под подушку – привычку. Но «Истиной назвал Себя Господь, а не привычкой».

«Темная вода» в нашем глазу, когда мы читаем Евангелие, – не-удивление – привычка. «Люди не удаляются от Евангелия на должную даль, не дают ему действовать на себя так, как будто читают его в первый раз; ищут новых ответов на старые вопросы; оцеживают комара и проглатывают верблюда». В тысячный раз прочесть, как в первый, выкинуть из глаза «темную воду» привычки, вдруг увидеть и удивиться, – вот что надо, чтобы прочесть Евангелие как следует.

«Очень удивлялись учению Его», это в самом начале Иисусовой проповеди, и то же, в самом конце: «весь народ удивлялся Его учению» (Мк. 1,22, 11, 18).

«Христианство странно », – говорит Паскаль. «Странно», необычайно, удивительно. Первый шаг к нему – удивление, и чем дальше в него, тем удивительней.

«Первую ступень к высшему познанию (гнозису) полагает ев. Матфей в удивлении… как учит и Платон: „всякого познания начало есть удивление“, – вспоминает Климент Александрийский, кажется, одно из „незаписанных слов Господних“, agrapha, может быть, в утерянном для нас, арамейском подлиннике Матфея:

Ищущий да не покоится…

пока не найдет;

а найдя, удивится;

удивившись, восцарствует;

восцарствовав, упокоится.

Мытарь Закхей «искал видеть Иисуса, какой Он из Себя; но не мог за народом, потому что мал был ростом; и, забежав вперед, взлез на смоковницу» (Лк. 19, 3–6).

Мы тоже малы ростом и взлезаем на смоковницу – историю, чтобы видеть Иисуса; но не увидим, пока не услышим: «Закхей! сойди скорее, ибо сегодня Мне надобно быть у тебя в доме» (Лк. 19, 5). Только увидев Его у себя в доме, сегодня, мы увидим Его, и за две тысячи лет, в истории.

«Жизнь Иисуса», – вот чего мы ищем и не находим в Евангелии, потому что цель его иная – жизнь не Его, a наша – наше спасение, «ибо нет другого имени под небом, данного человеком, которым надлежало бы нам спастись» (Деян. Ал. 4, 11, 12).

«Это написано, чтобы вы поверили, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь» (Ио. 20, 31). Только найдя свою жизнь в Евангелии, мы в нем найдем и «жизнь Иисуса». Чтобы узнать, как Он жил, надо, чтобы Он жил в том, кто хочет это узнать. «Уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал. 2, 20).

Все мы знаем, как это бывает – серость и непроглядная хмарь в один момент сменяются солнцем. И вот уже листва на деревьях высохла и заиграла яркими цветами, и небо опять голубое, и депрессия, тоска отступают. Хочется дышать полной грудью, "жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья". Это чудо имеет название – бабье лето.

Природа словно учит нас: не надо терять надежду, нельзя ставить крест на своей судьбе.

Счастье обязательно придет – неожиданно, в одночасье. И тоска будней сменится праздником – ведь это в наших силах: разглядеть свое счастье.

Мария Метлицкая
Бабье лето (сборник)

Запах антоновских яблок

Нина Ивановна Горохова на судьбу не роптала и несчастной себя не считала – не тот характер. Да и к тому же всю жизнь ей внушали, что судьба ей ничего не должна.

Ко всему, что случалось в ее жизни, Нина Ивановна относилась с глубоким пониманием и почти равнодушием – ну значит, так!

Характер у нее был спокойный, рассудительный, стойкий. В истерики не впадала и подарков от судьбы не ждала.

Нормальная русская женщина.

Родители, активные строители коммунизма и светлого будущего, шли по жизни с энтузиазмом – иногда, казалось, с чрезмерным.

Сложности быта переживались просто и с юмором. Родители работали на заводе, вставали рано и были всему снова рады – даже хмурому дождливому утру.

Отец напевал что-то бодрое, громко фыркая над раковиной, мама на полную громкость включала радио и жарила большую яичницу.

Вылезать из теплой постели не хотелось, но было стыдно – она, видите ли, нежится, а родители давно бодрячком.

Когда Нина приходила из школы, на плите всегда стояли щи и котлеты с макаронами. Ну или с гречкой. На балконе остужалась банка бледно-розового киселя.

Мама говорила, что компот – баловство. А кисель – это еда. Особенно с хлебом. Еще мама говорила: "Едим без деликатесов, зато голодных у нас не бывает".

На лето Нину отправляли в деревню к бабушке. Она ходила за коровой, выпасала гусей и кормила кроликов. В августе ходили по грибы и за горохом на колхозное поле.

Горох хотя и был колхозным, государственным, собирали его все, вся деревня. И стыдно никому не было. Гороха-то море! И нам хватит, и государству останется!

Его сушили на зиму – для супа и каши, а бабушка еще варила и гороховый кисель. Ничего, кстати, вкусного! Грибы солили, из кроликов и гусей делали тушенку.

В конце августа приезжали отец с матерью, неделю "балдели", а потом сосед Петька, водитель грузовика, за трешку отвозил их на станцию. Половина кузова была заставлена банками и мешками.

Нине было неловко, когда все эти несметные баулы загружались в поезд. Но родители были счастливы.

– Теперь продержимся! – счастливо улыбался отец, поглаживая крупной рабочей ладонью мешки с картошкой и яблоками.

Нина, краснея, отворачивалась к окну.

В восьмом классе к ним пришла новенькая. Звали девочку Ингой.

Кроме необычного и красивого имени, у Инги были распущенные светлые волосы, перехваченные эластичной фиолетовой лентой, лаковые туфельки с пряжкой. И еще – полное презрение к одноклассникам мужского пола.

Посадили новенькую с Ниной. Та была счастлива, но тщательно это скрывала. На большой перемене все сорвались в столовую.

Все, кроме Инги. Из класса выходить она, похоже, не собиралась. Инга вытащила из портфеля румяное яблоко и зашелестела фольгой от шоколадки.

– А обедать, – робея, спросила Нина, – ты не пойдешь?

Инга с удивлением глянула на нее и брезгливо скривила губы.

– Щи хлебать? – с презрением уточнила она. – И перловую кашу?

Нине очень хотелось и щей, и каши, но она растерялась и тоже в буфет не пошла.

Достала учебник по физике и стала его листать.

Инга отломила кусок шоколадки, протянула соседке и достала из портфеля журнал мод с яркими картинками.

После школы Нина пошла провожать новенькую.

Инга рассказывала, что новую квартиру она не полюбила – далеко от центра, от потолка пахнет побелкой, да и вообще – это что, потолки?

– Что – "потолки"? – не поняла Нина. – В каком это смысле?

– Низкие, – вздохнула Инга. – Вот в Ленинграде у нас были, – она взмахнула рукой, – метров пять, не меньше! И все с лепниной! Дом графини Незнамовой, слышала?

Нина не слышала ни про дом, ни про графиню, ни про потолки в пять метров, да еще и с лепниной.

Инга рассказывала, что отца перевели в столицу, никто этому не рад, потому, что "Москва – не Питер, понятно? Деревня!"

Нина кивнула, ничего не поняв. Но спорить ей не хотелось.

– Зайдем ко мне? – предложила Инга, и Нина с трепетом и радостью согласилась.

В полутемном коридоре пахло кофе и горьковатыми духами.

Из комнаты доносился чей-то приглушенный и низкий смех.

– Тома на телефоне, – бросила Инга и пошла в свою комнату.

Нина поспешила за ней.

В Ингиной комнате не было ни красного ковра на стене, ни кровати с панцирной сеткой и металлическими шариками, ни розового тюля на окне, ни грустной грузинской "отчеканенной" девушки, которая висела почти в каждом доме.

Низкий диван с подушками, синие плотные гардины, создающие уют и полумрак, торшер на деревянной ноге с голубым абажуром и картины на стене – малопонятные, как будто смазанные, совсем неяркие, но почему-то волнующие.

– Датошка, – кивнула на картины хозяйка. – Томин поклонник.

– Томин? – переспросила Нина.

Инга кивнула:

– Томин, мамулькин в смысле. Известный грузинский художник и давний ее обожатель.

От этих слов Нине стало жарко и душно: "мамулька" – это Тома? Поклонник Дато? И все это говорится так обыденно, словно замужней женщине иметь поклонника – совсем обычная история.

Инга поставила пластинку. Музыка Нине была не знакома, но так обворожительна, так прекрасна, что ей снова стало жарко и душно.

– Поль Мориа, – объяснила Инга. – Красиво, правда? Только немного грустно.

Дверь в комнату открылась, и на пороге возникла высокая худая женщина с ярко-рыжими, почти красными, явно крашеными волосами, в черном шелковом халате, перетянутым поясом на узкой девичей талии.

– Ингуша! – с укором сказала она. – У тебя гости, а тебе хоть бы хны!

Инга скривила гримасу и фыркнула.